– Ну и дела! Ты посмотри только: твоя мамаша вырядила меня на похороны проституткой! – Трясущаяся, вся в кольцах рука тянется к столику и хватает пачку «Голуаз». – Дай-ка огонечку бабушке Минни. – Она подносит сигарету ко рту, ее дряблые губы складываются, как для поцелуя, и обхватывают фильтр.
21 декабря, 8:09 по восточному времени
Тошнотворная семейная встреча
Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])
Милый твиттерянин!
Бабушка, расположившаяся на атласном покрывале моей кровати, кладет одну тощую ногу на другую, и под высоким разрезом юбки мелькает неприятный вид. Меня передергивает.
– Мы похоронили тебя… без нижнего белья?
– Глупая у тебя мамаша, – вместо ответа замечает бабушка. Платье у нее без рукавов, она разглядывает татуировку, которая колючим орнаментом обхватывает ее запястье, тянется к локтю и дальше по плечу. Черные шипастые линии складываются в слова «Я [] Камиллу Спенсер… Я [] Камиллу Спенсер…» – и между фразами наколоты цветущие розы. Бабушка плюет на палец и трет буквы на запястье, говоря:
– Что это еще за приторная дрянь?
Она не видит, но татуировка бежит от плеча к шее, обхватывает ее удавкой, а заканчивается большой розой почти во всю щеку. Это многократное признание набили на ее старой, иссушенной солнцем коже после смерти по настоянию моей матери.
Уперев голову в подушку, бабушка Минни смотрит на грудь, сильно выпячивающуюся из-под платья.
– Силы небесные… Что твоя мамаша натворила?
Крючковатым старческим пальцем она осторожно тычет в упругий выступ – еще одну посмертную обнову.
Она курит призрачную сигарету, дымит на всю комнату и хлопает ладонью по кровати рядом с собой, приглашая сесть. Я, разумеется, сажусь. Я сердита и разобижена, однако учтива. Я только присаживаюсь – не вступаю в разговор и уж тем более не лезу обниматься и целоваться. Прихваченную поддельную сумку «Коуч» я кладу поближе, сую руку внутрь и копаюсь среди бирюзовых эйвонских теней, конфет и презервативов, вытаскиваю странный смартфон и принимаюсь печатать: обращаю злые мысли в слова… в предложения… в раздраженные записи в блоге.
Пишу я честно, и ты можешь решить, что я – самое бессердечное тринадцатилетнее привидение, когда-либо ступавшее по Земле, но мне уже хочется, чтобы моя драгоценная давно покойная бабушка Минни заработала рак легких и умерла во второй раз.
Между затяжками ядовитой палочкой она спрашивает:
– Тут шныряет один медиум – не видала? Оглобля такая – у него еще плохая кожа и коса, как у китайца. – Она смотрит на меня прищурившись.
Адскигорячая Бабетт, будь спокойна: с твоей сумкой я обращаюсь аккуратно.
Бабушка Минни – мать моей мамы. Наверняка в свои лучшие годы она была оторвой: коротко стриглась, сверкала нарумяненными коленками под джаз, отплясывала джиттербаг с Чарлзом Линдбергом [6] на припорошенных кокаином столиках в бутлегерских клубах, гоняла ночами в енотовой шубе по Вест-Эггу на «стутц-беаркатах» и закусывала золотыми рыбками, но я-то знала ее уже порядком обветшавшей – воспитание моей матери вряд ли добавило ей молодости.
К моему появлению на свет бабушка Минни уже коллекционировала пуговицы и нянчилась с ишиасом. И курила как паровоз. Помню, когда я приезжала к ней в глушь на север штата Нью-Йорк, она заваривала чай в банке из-под маринованных огурцов: заливала в нее воду и ставила на солнечный подоконник. Если не считать всей этой норман-роквелловщины [7] , у нее в доме воняло, как в пещере троглодита: будто она готовила всю пищу, надергав что росло на грядке и бросив в кастрюлю на огонь, – зато свое, домашнее; хоть бы раз позвонила в ресторан и заказала moules marinières tout de suite [8] .
В бабушкину ванну после тебя не проскальзывали тихонько горничные-сомалийки, не отдраивали ее и не расставляли новые пузыречки с грейпфрутовым шампунем. Неудивительно, что мама еще подростком сбежала из дома, потом стала всемирно известной голливудской звездой и вышла замуж за моего папу-миллионера. Долго в босоногую сельскую романтику не поиграешь. Пока я находилась в ссылке на своей Эльбе в унылой глуши, мать уезжала со съемочной группой ЮНЕСКО в Калахари учить бушменов пользоваться презервативами, отец командовал враждебным поглощением «Сони Пикчерз» или прибирал к рукам мировой рынок оружейного плутония. Я же делала вид, что интересуюсь брачными песнями диких птиц.
Я не сноб. Меня нельзя называть снобом, поскольку я давным-давно простила бабушку за то, что она жила в глухомани на ферме. Простила за то, что она покупала домашний сыр, и за то, что не разбиралась, чем отличается шербет от мороженого. Надо отдать должное бабушке Минни: она познакомила меня с Элинор Глин и Дафной Дюморье. А я со своей стороны терпела ее манию самой разводить томаты, хотя нам в любой момент могли доставить помидоры несравненно лучшего качества. Вот как сильно я ее любила. Возможно, это покажется несправедливостью, но я до сих пор не простила ее за то, что она умерла.
Ногтями, длинными, как палочки для еды (их приладила для похорон моя мама), бабушка Минни снимает частичку табака, прилипшую к языку, и говорит:
– Твоя мамуля наняла одного мужика отыскать твой дух, так что держи ушки на макушке. Даже больше скажу: он вроде частного детектива, который разыскивает мертвых, и сейчас он в этом самом отеле!
Я сижу в гостинице, в своей старой спальне среди штайфовских обезьянок и гундовских зебр, и вижу только прикуренную сигарету. Законную форму самоубийства. В ответ на комментарий Леонарда-КлАДезя: да, я веду себя мелочно. Разрешите откровенно: я не совсем лишена сопереживания, но, на мой взгляд, бабушка меня бросила. Она покинула меня, потому что сигареты ей были важнее. Я любила ее, но еще сильнее она любила смолу и никотин. И вот сегодня, обнаружив ее у себя в спальне, я решаю не повторять ошибку и в этот раз ее уже не любить.
Мама не простила ее за то, что она не была Пегги Гуггенхайм [9] , я – за курение, готовку, садоводство и смерть.
– Ну, пампушечка, – спрашивает бабушка Минни, – где обреталась?
То тут, отвечаю, то там. Как я умерла, даже не говорю. И ни слова о том, что меня сослали в ад. Пальцы продолжают набивать текст, они выкрикивают все, о чем я не смею сказать вслух.
– А я была там. В раю, – говорит бабушка Минни и тычет сигаретой в потолок. – Мы оба вознеслись – я и твой Папчик Бен. Да только незадача: на небесах тоже приняли тутошний запрет на курение. – И с тех пор, рассказывает она, все как у офисных работников, которые кучкуются на улице в любую погоду, чтобы подымить раковыми палочками: моя мертвая бабушка ради своей гадкой привычки спускается в виде духа на Землю.
По большей части я слушаю и высматриваю в ее чертах свои. Ребенок и старая карга: в некотором роде «было и стало». Ее крючковатый попугайский клюв и мой носик-пуговка, правда, облученный ультрафиолетом ста тысяч летних дней на ферме. Ее каскад всевозможного вида подбородков и мой нежный девичий подбородочек – всего-то тройной. Перевожу разговор на погоду. Она лежит на гостиничной кровати, курит, я сижу рядом на краешке и спрашиваю, не притаился ли тут же в «Райнлендере» и Папчик Бен.
– Ягодка моя, – отвечает она, – брось ты копаться в калькуляторе, пообщайся со мной. – Бабушка Минни ворочает по подушке призрачной головой из стороны в сторону, выпускает в потолок струю дыма и говорит: – Нету здесь твоего Папчика – не захотел пропустить момент, когда в рай прибудет Пэрис Хилтон, он желает ее поприветствовать.
Дай мне сил, доктор Майя, не воспользоваться эмотиконом.
Пэрис Хилтон – в рай?
Не могу себе такого даже Ctrl+Alt+Вообразить.
Я сижу, смотрю в бабушкино лицо, и тут до меня доходит, что я не вижу ее мыслей. Мысли… мышление… доказательство нашего существования, которое приводит Рене Декарт, – они такие же невидимые, как призраки. И как наши души. Похоже, если наука намерена отвергнуть идею души за неимением физического подтверждения, пускай ученые отрицают и наличие мыслительного процесса. Сделав такое наблюдение, я бросаю взгляд на запястье, на массивные практичные часы, и вижу, что прошла только минута.